НОВЫЙ ВЫПУСК! НОВЫЙ ВЫПУСК!

 

*INDEX* ЗОЛОТЫЕ РОССЫПИ ПРОЗЫ И ПОЭЗИИ СВЕТЛЫЙ МИР ВИРТУАЛЬНЫХ ПУТЕШЕСТВИЙ БЕСПЛАТНО: 22 000 визитёров на ВАШ сайт! ЛЮДИ & ЗВЕРИ СURRICULUM VITAЕ– ОБО МНЕ НАШИ ГОДА – НАШЕ РЕАЛЬНОЕ БОГАТСТВО MY FLYING COLOURS / МОИ КАРТИНЫ VISITORS / Гостевая книга THE PRODIGAL SON (БЛУДНЫЙ СЫН) Напишите мне

НЕСБЫВШЕЕСЯ - ТАИНСТВЕННЫЙ И ЧУДНЫЙ ОЛЕНЬ ВЕЧНОЙ ОХОТЫ

РОМАНЫ АЛЕКСАНДРА ВИКТОРОВА  

  

Главы из романа "ДУЭЙ"

 

ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ДУЭЙ

 

 

 

   "Дуэй" - роман о неистребимой человеческой мечте достичь общества Золотого века, где свергнута власть денег и рынка, разделяющего людей; возможно, следование этим грёзам важнее, чем достижение самой цели. Роман также о том, как с помощью мощного и тренированного воображения можно построить для себя собственный мир по своему вкусу и независимый от неудержимого бега времени.

"В субтропиках сапфирных Кристадона,
Дуэй - лазурь тропических морей...
Два города и два мечты канона
Для неприкаянной души моей"
На главу 8 романа "Дуэй" –ТРИУМФ ДИЛЕТАНТОВ

ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ДУЭЙ

 

Глава 16

Уже на подъезде к порту чувствовалась тревога, как будто влившаяся в город вместе с грозою. В сторону порта, несмотря на ливень, бежали люди, неслись рикши и автомобили с английскими военными. В возбужденных разговорах и перекличках то и дело слышалось «Кракатау, Кракатау», поминалось извержение на этом ставшем печально знаменитым остров­ке, вызванные им бедствия и их многочисленные жертвы.

У помпезного главного входа управления порта нас как министров встречала вся его верхушка и английские военные моряки. Один из них определенно был не ниже адмирала. Были здесь также представители цер­кви, но те держались поодаль друг от друга, ибо представляли различ­ные конфессии, которые могли вступить в спор за души погибающих остро­витян.

Они тут же окружили Дона и повели его на совещание: им надо было знать, сколько людей находится на острове, каковы к нему подходы, ка­кие есть удобные бухты и места для высадки спасателей и где, по его мнению, может сейчас находиться большинство островитян, спасающихся от извержения и т.д. Постоянно взлетало слово « эвакуация». Похоже, что дело острова совсем было плохо.

Они ушли толпою в какой-то кабинет, а обо мне забыли, и я остался в пустом мраморном холле, огромном, как собор, и хотя покойника не было видно, чувствовал себя как на отпевании. Я смотрел сквозь огром­ные окна на серое небо в тревожных тучах и сполохах, оскорблявшее мою давнюю солнечную мечту о вечной лазури тропиков, и сердце мое сжималось в испуге, что лазурь более никогда отныне не засияет над Дуэем, а гром будет греметь вечно...

Для спасения островитян была составлена целая эскадра – настоящая армада из судов всех типов; даже многие сампаны собирались выйти в бурное море. Надвигалась ночь, и с выходом решили подождать до рассве­та. «Если уже не будет поздно», – заметил начальник управления порта.

Я с Доном попал на английский крейсер. Нас отправили на борт катером вместе с группой священников – католиков, англиканцев и протес­тантов. Когда катер отвалил, на причале появился мулла и стал метать­ся, воздевая руки, а английские моряки толкали его в спину, видимо, приказывая убираться. Во время всего переезда священники не глядели друг на друга, а смотрели в предрассветное небо, вероятно, ожидая увидеть там особый знак, предназначенный только для избранной религии и невидимый конкурирующему духовенству. Даже Дон, погруженный в невеселые мыс­ли, приметил это и процедил:

– Тоже мне – спасатели... Эх, пастыри... ... Ещё передерутся из-за новой паствы вместо того, чтобы её спасать. Бог им не в помощь – уж это точно.

Дон был весь в красных пятнах, всклоченный и глаза его были оче­видно на мокром месте: он их постоянно вытирал. Меня он почти не заме­чал, только уже на борту крейсера вдруг сжал мне плечо и сказал срыва­ющимся голосом:

– Странное это извержение… Не хочу грешить на султана и англичан, но как-то все сразу – и им на руку...

Тут мимо нас, поддерживаемый матросами, проплыл какой-то иерарх англиканской церкви с сердитым лицом – ей-Богу, не меньше, чем епископ.

– Вот!– голос Дона окреп. – Наверное, все отцы церкви или отцы всех церквей разом помолились, чтобы царство Христа рухнуло в пучину...

Епископ метнул на Дона свирепый взгляд, но пренебрёг.

– Какое же царство Христа, Дон? – решился возразить я. – Ведь у вас на острове не было храмов. И религий тоже я не заметил.

– Наши храмы невидимы, Гвед. Храм должен быть невидим... А что до религии, а лучше сказать, веры, то она должна быть у каждого своя и в сердце, а не на лацкане пиджака, и о ней вообще лучше помалкивать... Мы не злые люди и хотим добра другим людям, и Христос был добрый человек и хотел добра. Так что все складывается...

Вот таков был Дон: все мог сложить так, что и швов не заметишь.

Наконец: армада наша, составленная из военных и транспортных судов, стала вытягиваться из порта. Рядом с Доном всё время стояли англичане, будто боялись, что он сбежит или выкинет что-то непотребное: бросится в воду или метнет бомбу в капитанский мостик. Только в от­крытом море Дон пробрался ко мне. Я стоял у борта в компании незна­комого мне молодого человека в черном сюртуке, по виду – священника. Он уже задал мне пару вопросов: сколь много островитян и нет ли среди них моих родственников, а затем, вызнав, что я бывал на острове, спросил, есть ли там храмы? Я пожал плечами и ответил уклончиво, что за два дня не мог осмотреть весь остров.

– Вероятно, нет, – заключил он.

– А какое это имеет значение сейчас?

– Вы правы, – смутился он. – В конце концов, не храмом единым живет вера. Можно верить и без храма. Был бы Бог у человека...

Вдруг из-за моей спины послышался трубный голос очевидно пришед­шего в себя Дона?

– Ваш Бог уничтожил наш остров: жестокая глупость и несправедли­вость!

Священник не замешкался ни на минуту с ответом:

– Добро и зло – как мы их видим и понимаем – понятия сугубо человеческие и к Богу неприменимы. Поэтому ни о жестокости, ни о несправедливости говорить в этом случае не подобает.

– Поэтому-то у нас и не было Бога! – сердито парировал Дон. – Зачем нам Бог, который ищет нашей гибели? Разве мало отправил Он на тот свет людей в последнюю войну? А ему всё мало…

Священник мягко улыбнулся, помолчал, вероятно, подбирая слова, а затем заговорил тихим, но каким-то проникающим сквозь сомнения и недоверие голосом:

– Господь Бог никогда не делает глупостей, г-н Годлеон, а также бессмысленных жестокостей, правильнее сказать – жестокостей вообще. И Он справедлив всегда – только нам это не всегда дано постигнуть (Тут Дон скосоротился: «Уж конечно: куда уж нам – в лаптях да по паркету...»). Может быть – никогда. Вся наша беда или ошибка в том (священник не обратил или сделал вид, что не обратил внимания на Донову иронию), что мы судим о Боге, добре и зле по-человечески, с нашей людской точки зрения, не до­пуская, что у Него может быть на этот счет своё – Божеское – мнение. И мы бунтуем против Него, вопием и хулим Его, обвиняя в попустительстве злу, но ведь это же зло в наших человеческих глазах, а мы не боги, не Бог, хоть и созданы по Его подобию. Возможно, то, что для нас катаст­рофа, для Него лишь полностью осмысленная высшим разумом и необходимая для блага мира и мировой жизни, смысла которой нам не дано – и слава Богу! – понять, операция. Не забывайте, что Бог создал не только чело­века, но и весь мир и должен думать за весь этот мир и заботиться  о нем, хранить его в совокупности, а не только человека, который есть лишь часть, неве­ликая и преходящая, к  тому же, мира этого. То, что хорошо человеку, возможно, плохо или не годится камню, воде, лесу, травам или зверью, а ведь все это тоже создано Богом, это тоже Божьи творения. Почему же Бог должен быть всегда только на стороне человека? Он должен думать о всех своих детях. Мы же требуем от него безоговорочного союза и поддер­жки человека даже тогда, когда человек противоборствует с природою,  противопоставил себя всему остальному миру. А почему, спрашивается? Потому, что человек умеет молиться? Но это ведь опять только наше убеж­дение. Откуда мы знаем, что вода, камень, травы, цветы и зверье не молятся тоже? И не молятся о совсем противоположном по сравнению с че­ловеческими молитвами? Мы глупцы, если вопим и требуем от Него безус­ловной поддержки, тем более, что человеческие молитвы, которые возносятся Ему, настолько противоречивы, что лучше не обращать на них внимания вов­се, ибо примирить пожелания и требования людей между собою и исполнять их не под силу даже Ему! Вы совершенно справедливо вспомнили последнюю войну, когда противоборствующие стороны обращались к Богу как к начальнику своего генерального штаба, убеждая Его помочь перебить как можно больше таких же, как они, христиан по другую сторону фронта. Возможно, человек просто дискредитировал себя в глазах Божьих и лишился Его благосклонного внимания и безусловной поддержки, хоть и создан по Его подобию как законнорождённое дитя…  А теперь позвольте откланяться, меня призывают мои руководители – у нас, бо­юсь, будет скоро много работы, чтобы утешить сотни страждущих, об­легчить их страдания...

Он ловко и быстро, но с достоинством откланялся и ушёл, оставив нас с Доном в раздумье над его словами.

– Однако... – сказал Дон, помолчав, – далеко пойдет, если его не осадят его руководители... Вот такого бы молодчика нам вместо Бастеля с Бикалем. А? Половчее их будет... Да поздно, поздно.

Я пожал плечами, а задуматься было над чем.

Тем временем  наша армада приближалась к острову, и я отчетливо увидел свечение и дым или пар в той стороне. Неужели не успеем? Дон затрясся и закрыл глаза ладонью – исторический жест! – но его поз­вали, и он ушел с трясущимися губами к англичанам на совет, как и с какой стороны лучше подойти к острову.

Я решил пробраться па капитанский мостик, и это мне удалось. Я стоял поодаль от нашего командира – классического британца и мо­ряка во всей его англосаксонской красе. Вдруг он приблизился и, не глядя на меня, процедил сквозь зубы:

– Да, кратер футов тысячи две, не меньше...

Его глаза холодно и сердито блестели, для него, очевидно, это была лишь очередная, трудоемкая, рискованная и притом небоевая и малопо­четная операция на море по вывозу с какого-то островка неизвестно зачем забравшегося туда населения, вероятно, бестолкового и плохо понимающего команды, которое ещё придется размещать на кораблях, кормить и поить, успокаивать, не говоря уж о том, что, прежде всего, их всех нужно как-то переправить на борт в условиях паники, сильного волнения и извержения с тучами пепла (всю палубу загадит), грозящего землетрясением, уходом суши под воду, цунами и т.д. Было от чего сердиться и расстраиваться.

– Кракатау, – пробормотал моряк и отвернулся от меня, подняв к глазам бинокль.

Со стороны острова стал долетать непрерывный гул. Скоро я разли­чил на знакомом мне пляже шевелящуюся темную массу, среди которой мелькали огоньки. Сверху она озарялась вспышками, и я понял, что это были островитяне, вопившие о спасении, а вместе с ними стонал и остров. Кого молили они в этот час о спасении, кого призывали, кому молились?

Пробежал Дон, в чем-то убеждая британских моряков: похоже, спо­рили, насколько близко можно подходить к острову и когда может на­чаться погружение его в море. На меня он глянул так, как будто видел впервые.

Прошло несколько томительных, пугающих часов, пока все суда не подошли к острову и не  рассредоточились вдоль побережье напротив пляжа. Человеческий гул стал стихать – островитяне увидели спасение, но гул природный становился все громче и громче. Сыпался пепел, где-то падали, вероятно, горячие камни, ибо крик островитян вдруг усилил­ся: они боялись, что наступает последний час острова. Каждые десять минут доносились взрывы, будто невидимая авиация неведомого врага бомбила несчастный беззащитный остров. Давно уже было пора наступить рассвету, а он все не наступал, и сцену трагедии человеческой освеща­ли лишь вспышки и огонь в черном облаке над кратером – последний день Помпеи в тропическом варианте...

Было спущено сразу много шлюпок, которые стали пробиваться сквозь прибой. Подвели поближе баржи; их захлестывали разгневанные волны.

Мы с Доном съехали на берег с первыми шлюпками. Дон выглядел, как библейский герой, пришедший  спасти свой народ: глаза его горели, он не переставая шептал что-то – может быть, заклинания или молитвы, борода его намокла то ли от слёз морских и небесных – мы вымокли до нитки, перебираясь через прибой, то ли от его собственных. Слёзы человеческие у многих в это хмурое утро смешались со слезами неба и океана...

– Вы как Моисей, пришедший вывести народ свой из фараонова цар­ства, – сказал Дону вдруг снова возникший перед нами давешний молодой священник. Он был мокрый с головы до ног и тяжело дышал: видимо, пере­носил в шлюпки детей и пожитки островитян.

Я вовремя удержал кулак Дона, который забился в моих объятьях.

– Не надо об этом сейчас, неужто вы не понимаете?

– Простите, – серьезно и искренне сказал священник. – Я действи­тельно сказал глупость... Простите... ради Бога.

Он повернулся и побежал помогать женщине с двумя детьми. Никто не знал, сколько их, этих женщин и этих детей, все ли островитяне  вы­брались на побережье или кто-то оказался заперт в отдаленных внутрен­них районах острова. Мы все работали, да, работали! – бок о бок – и моряки, и рыбаки с сампанов, и священники, и просто добровольцы из числа жителей Дуэя. Задача осложнялась тем, что многие островитяне пытались спасти и прихватить с собою какой-то скарб, и стоило немало усилий уговорить их отказаться от него ради собственного спасения? Бастель и Бикаль явно не доработали с воспитанием островитян в духе равнодушия к собственности, и проснулись забытые инстинкты. Впрочем, дело шло в основном о личных вещах или инструментах и орудиях, бывших пособниками или источниками труда и существования.

Над нами грохотало, огонь над кратером горел гигантской свечою – то ли в руках Бога, то ли дьявола – поблизости не было того толкового философа-священника, чтобы это определить. Бог ли освещал и разглядывал свою несчастную паству, отказавшуюся – пусть, возможно, только внешне – от Него на своём острове, дьявол ли светил на намеченные им жертвы – не до них обоих было в этот страшный час.

В суматохе эвакуации я потерял Дона. На нас падал пепел, мы все стали, как шахтеры, извлеченный из под обвала; соль нашего пота смешалась с солью моря, а нас ещё постоянно подгоняли моряки, возможно, лучше нас понимавшие, что может последовать через несколько часов, а может быть, даже минут.

Наконец поступил приказ: отчаливать – отчаливать во что бы то ни стало: нельзя было рисковать уже спасёнными и самими спасателями ради тех немногих островитян, которые, возможно, не смогли выбраться на побережье из внутренних районов острова. Я был ещё на берегу и искал Дона, но его нигде не было видно, хотя мрачный пляж почти опустел, и пламя кратера освещало в унылом рассвете без солнца лишь кучки брошенных в спешке вещей – шелуху человеческих луковиц. В тёмно-серой мути трепетало и металось желтое пятнышко флага острова, о котором позабыли в суматохе бегства, а знаменосцы бросили его, спасая свои пожитки. У меня на глаза навернулись слезы... Я старался думать, что Дон уже на спасательных кораблях – помогает размещать беженцев, но сердцем чувствовал, что это не так, что Дон как капитан задумал покинуть сказочный корабль острова последним. Пока я раздумывал, куда же мог подеваться Дон, меня довольно настойчиво, если не сказать грубо и силою, направили в одну из последних шлюпок, и я оказался опять на палубе крейсера. Здесь мне пришлось увидеть картины, которые на не­которое время заставили меня забыть даже о Доне.

Первым делом после того, как я ступил на палубу, я наткнулся на Бастеля с Бикалем. Само по себе это не могло меня поразить, ибо я ещё на берегу заметил, как они мечутся среди островитян, неуклюже стараясь установить среди них порядок и руководить их погрузкой в шлюпки, выкрикивая сиплыми голосами никому не нужные уже указания и советы: они ещё пытались командовать и управлять. Но здесь, вне сво­его острова, они предстали совершенно сломленными людьми с заискивающими слабыми улыбками. А за их виновато согбенными спинами возвышался – кто бы мог по­думать?! – горевший гневом Гюнзак, который методично бил их кулаком в шеи с возгласами:

– Эй, кто слушает? Послушайте! Послушайте все! Эта сволочь (удар кулаком в спину Бастеля, затем Бикаля) уговаривала наш народ погибнуть, но не покидать проклятый остров, не сдаваться. Не сдаваться, дескать, старому миру, а красиво умереть для исторического примера. А у самих, поди, катер какой секретный стоял под парами, чтобы смыться – я уверен, более того, знаю наверняка! И денежек для старого мира они поднакопили.

Холуй и раб торжествовал над своими хозяевами. Где же в этом мире действительно есть свободные люди?

Преображение Гюнзака из образцового лакея в лакея–бунтаря произвело на меня впечатление, которое я не берусь точно определить. Но только я успел справиться с созерцанием этой картины, как на палубе появилась моя островная невеста Финчита. Несмотря на разорванное и перепачканное платье, она плыла павою. Я был полностью уверен, что она тут же заметила меня, и приготовился её принять – я ещё на берегу высматривал её в толпе островитян. Финчита предстала теперь вся мок­рая, растрепанная и настолько трогательная в своем платьице и бежен­ской беде, что у меня защемило сердце – и сладко защемило. Но мое со­кровище отнеслось ко мне довольно равнодушно, когда я подбежал к ней: вероятно, она уже оценила ситуацию и решила, что дружки поверженных руководителей ей не пара. Она потрепала меня по щеке мокрой ладошкой и тут же оказалась в объятьях одного из морских офицеров.

– О дарлинг... – услышал я, оставшийся в стороне с растопыренными пустыми руками. Понемногу я справился с дурацким положением, в кото­рое попал, и, круто повернувшись, прошагал к борту. Чёрт с   нею, но где же Дон? Перевозка людей на суда закончилась, и мне хотелось выяс­нить это немедленно.

Я отправился к морякам. Они молча пожали плечами на мою тревогу и протянули мне бинокль, указав направление. Я увидел страшный берег, усыпанный пемзой и раскалёнными  камнями. Затем я увидел Дона, кото­рый возился около известного мне флагштока: вероятно, он пытался опус­тить флаг острова, чтобы спасти хотя бы частичку своего гибнувшего творения. Но у него ничего не получалось – вероятно, запутались веревки.

– Мы сожалеем об этом человеке, но мы не можем больше ждать и рис­ковать нашими и вашими людьми, – твердо заявил мне командир крейсера.

– Но как же вы можете оставить его там, на верную гибель?

На это он молча пожал плечами и лишь спустя минуту или две сказал:

– В этом мире каждый волен спасаться или погибать – как ему будет угодно. В этом основная свобода нашего мира. Мы никого не может за­ставить выжить.

Кто-то передал мне рупор: «Позовите его...»

– Дон! – завопил я. – Дон! Ради Бога, мы ждём вас! Бросьте ваше знамя – иначе вы погибнете! Скорее, Дон!

Я схватил бинокль и увидел, что Дон повернул голову в нашу сторо­ну и что-то говорит или кричит оскаленным ртом. Конечно, я ничего не услышал, но уверен, что Дон крикнул, что скорее погибнет, чем бросит знамя. Поэтому не оставалось никакой надежды.

– Да чёрт с ним! Пусть подыхает из-за своей грошовой тряпки! – послышалось снизу, с палубы. Это появился Гюнзак. Но тут два матроса, стоявшие как часовые у трапа, ведущего на мостик, ловко развернули его и толкнули в спину, а один даже дал ему лёгкого пинка.

В это время заработали машины, и крейсер стал делать разворот.

– Это преступление! – закричал я. – Преступление бросать человека на обреченном острове!

Кажется, со мною сделалась истерика, ибо у меня забрали рупор и бинокль и стали придерживать за руки.

Командир крейсера поморщился, глянул на меня своими рыбьими британскими глазами и решительно прокаркал:

– Вы изучали физику в вашей стране, молодой человек? Если океан хлынет в этот раскаленный кратер, то что получится? А получится взрыв такого раскалённого котла, который даже трудно себе представить, но можете быть уверены, что мало не будет. Даже если собрать всю взрывчатку в мире, то и то она не даст такого мощного взрыва. Нас всех просто опрокинет, как скорлупки, со всеми этими детьми и женщинами. Вот такая будет цена спасения вашего друга, который, похоже, и не собирается спасаться.

О, как я ненавидел этих резонёров в тот миг! Я чувствовал, что теряю Дона, что это непоправимо и непоправимо на всю мне оставшуюся жизнь. Ах, зачем я ушел с берега с какими-то женщинами и детьми, с каким-то их барахлом, когда должен был встать на страже его, Дона Годлеона, борца за лучшее будущее для всех женщин, детей и их мужей и отцов в мире.

Я заплакал. Никто мне не посочувствовал; более того, один брита­нец заявил сквозь зубы:

– В конце концов, у нас свободный мир и каждый свободен сводить счеты с жизнью, как ему заблагорассудится...

Я снова потянулся за биноклем, который мне тут же с готовностью предоставили – как умалишенному, и увидел Дона с флагом в вытянутой левой руке; правой он отдавал честь неведомо кому...

«Прощайте, Гвед! Но это ещё не конец...» – «Прощайте, Дон. Но если это не конец, то что же?!»

Мы быстро удалялись от острова: англичане ждали – и справедливо – взрыва вулкана и цунами. Мы шли во мгле – день ,похоже, так и не наступил – с чувством человека, которому могут выстрелить в спину. Мне влили виски, чтобы ж немного пришел в себя, и я пошел бродить по кораблю. Я увидел Бастеля и Бикаля, скорчившихся у борта в самой униженной и покаянной позе. Кто-то из моряков принес им виски в кружке, одной на двоих, но только Бастель успел сделать глоток, как возник Гюнзак, выхватил у него кружку и плеснул виски ему в лицо, проглотив, тем не менее, остатки. Послышался хохот и хлопки в ладоши. Я вздрогнул и обернулся: настолько смех и аплодисменты были неуместны и дики в этих обстоятельствах. Аплодировала и хохотала Финчита, стоявшая под руку с морским офицером. Она смотрела на меня и в то же время сквозь меня. Меня передернуло от омерзения: Бастель и Бикаль много оставляли же­лать лучшего в смысле порядочности и искренности, но они хоть в молодости своей, в возрасте этой Финчиты, во что-то, судя по словам Дона, верили, что-то уважали, для них существовало святое. По-моему, нет худшей доли и более низкого падения и несчастья, чем с младых лет быть лишённым славной, чистой и доброй наивности, когда веришь душе своей и сердцу, а не глазам и расчётливому разуму, учитывающему деньги и те вещи, которые деньги вызывают и доставляют, приучая радоваться вещам этим тело и мозг, но отягощая собою и ими – поначалу почти незаметно – душу и сердце уже на рассвете жизни.

Я не выдержал и опять заплакал, как если бы меня оскорбили и обидели, а у меня не было сил и возможности ответить обидчику. И тут мне на плечо решительно, но мягко, легко легла рука командира крей­сера.

– Больше выдержки, молодой человек. Я много слышал об этом остро­ве и колонии на нём и, поверьте, никогда не считал этих островитян чудаками или, более того, преступными изгоями. Я, представьте, из семьи простых моряков, чудом, можно сказать, выбился наверх, в коман­дный состав. А эти колонисты несли с собой надежду, надежду для тех, кто не выбился в этом мире на место повыше, как я, для таких, какими были мои родители, братья, соседи... Это крайне тяжело, когда гибнет надежда. Это гораздо тяжелее, чем когда гибнет корабль, дом или го­род... Гибель Помпеи – это гибель людей, а здесь – гибель надежды. Понимаю вас...

Я оглянулся и увидел на его рыбьих британских глазах слёзы, но он тут же осушил их белоснежным платком и зашагал прочь. Я встал у борта и затуманенными глазами всматривался во мглу, которая рассеива­лась, но рассеивалась нехотя и недовольно: лучи солнца с трудом про­бивались сквозь тучи пепла. И вдруг яркий луч упал на серый, бурный горизонт, и я увидел паруса далёкого корабля, шедшего встречным курсом. Первой, сумасшедшей мыслью моей стало, что это – «Летучий голландец», вестник и причина гибели на море, направляется к погибающему острову, чтобы до конца созерцать очередное человеческое крушение и забрать душу обрёченного на гибель Дона. И я не знал, проклинать ли мне его или ему молиться...

Тут со мною сделалось нехорошо, меня свели в каюту врача и уложи­ли на койку, и я очнулся лишь в порту Дуэя, при выгрузке. Выходило, что мы дошли благополучно и не подучили удара в спину от возможного цунами. Во мне затеплилась надежда, что, может быть, и с островом всё как-то обойдётся: что-то внезапно затухнет, лава остановится и за­стынет, прекратится дрожь земли, и Дон останется жив.

Выгрузка сотен островитян началась, и это   была не менее сложная операция, чем их вызволение с острова. Отказавшись от любезной помо­щи судового врача, я хотел помочь этому делу всеми оставшимися у меня силами, но командир крейсера «вручил* меня звероподобному великану-матросу, который чуть не на руках снёс меня в катер, доставил на бе­рег и усадил рядом и с собою в рикшу. Мы поехали в гостиницу.

Мы ещё не свернули с набережной, как услышали дальний взрыв.

– Всё, – проворчал Джек (или Дик, или Билл), – конец островку. Можно стирать его с карты. А ещё теперь придется заново драить палу­бу от пепла, что он накидал, испуская дух...

В гостиницу меня почти внесли бои и хозяин–индус. У индуса в гла­зах стояли слёзы и толстые губы дрожали – это я как-то заметил и за­помнил. Потом для меня наступил тёмный провал...

Но тёмный провал наступил не только для меня, а и для всего Дуэя: пепел закрыл солнце. Заметно похолодало. От взрывной волны треснули стены домов и вылетели многие витрины и оконные стекла.

Цунами было, но волна его – на счастье Дуэя – была относительно невелика и в основном по­гашена как волнорезом барьером коралловых рифов к востоку от полуос­трова, поэтому досталось только в основном прибрежным деревенькам на восточном побережье. В общем, чисто природно гибель острова, слава Богу, имела значительно менее трагические последствия, чем гибель Кракатау.

Когда я очнулся, за окном ещё царствовала ветреная и дождливая муть, но её все чаще прорывали лучи солнца. Я даже увидел в сером небе лазурные окошечки, и в моем сердце пусть слабо, но явственно вновь затеплилась надежда.

Индус сам принёс мне бульону и вина. Очевидно было, что ему не терпелось спросить меня о судьбе Дона, но он не решался узнать чёрную весть. Я же только глянул в сторону комнаты Дона, вздохнул и развел руками. Индус все понял, прикрыл: глаза ладонью и быстро вышел.

Первым моим стремлением – как только я восстановил силы – было отправиться к островитянам. Несмотря на протесты заботливого индуса, я поехал в порт, довольно незначительно, к слову сказать, пострадавший от катаклизма благодаря мощным и толковым защитным сооружениям. В управлении порта меня никто не узнал, все уже были заняты новыми заботами, и меня переадресовали в лагерь сипаев, к западу от города, куда были помещены беженцы с Острова.

Островитян разместили в армейских палатках. У всех у них – воз­можно, кроме детей, видевших в происходящем новые картины и разнооб­разие после однообразной островной жизни – был подавленный, отрешен­ный вид. Я раздал деньги тем, кто показался мне наиболее упавшим ду­хом и сломленным случившимся; возможно, я был неправ в своих предпоч­тениях, и следовало поддержать как раз тех, кто собирался и надеялся как-то устроиться в старом мире. Я навел справки о Бастеле и Бикале – в конце концов, они были единственными «наследниками* Дона, и мне захотелось увидеть их сейчас, узнать – без дурного чувства злорадства, что они думают и чувствуют и что собираются делать. По реакции остро­витян я понял, что и  тот и другой ещё пользуются, как ни странно, их доверием. Дело, видимо, было в том, что после первого шока, вызван­ного крушением острова и колонии, на островитян обрушился шок второй: страх перед неизбежностью новой жизни в старом мире, от реалий кото­рого они уже успели отвыкнуть, но в котором им предстояло как-то ус­траиваться, и они все надеялись на прощальный руководящий совет, если не на какую-то новую организацию во главе с прежним, привычным руководством. Меня повели к большой палатке (и здесь Бастель и Бикаль отхватили себе что-то побольше), но когда мы подошли к ней, из неё появились поли­цейские, между которыми понуро шагали Бастель и Бикаль. Бастель тёмно глянул на меня и отвернулся, а Бикаль все оборачивался со своею собачьей улыбкою – видно, на что-то надеялся. Их усадили в тюремный фургон и увезли. И тут же из палатки появился Гюнзак с каким-то полицейским чином, которому он что-то горячо втолковывал, но который отворачивался от Гюнзака и обмахивался как веером папкой с бумагами. Они оказались рядом, Гюнзак воззрился на меня и лицо его озарилось радостной ухмылкою. Он тут же взволнованно опять зашептал на ухо полицейскому. Тот направился ко мне, сопровождаемый сзади Гюнзаком, усердно игравшим, вероятно, роль верной полицейской собаки и преданного слуги власть предержащих. Он Гюнзака несло спиртным даже через плечо полицейского, и он постоянно дергался и вертелся: его, видимо, распирало от желания разоблачительной деятельности и наказа­ния его действительных или мнимых врагов.

Полицейский чин, однако, очень вежливо ознакомился с моими доку­ментами, пригласил меня обратно в палатку на допрос, который он наз­вал «формальным опросом», и мы быстро поладили: он составил небольшой и вполне невинный протокол с моим рассказом о посещении острова, ко­торый я подписал с лёгким сердцем.

– Ну и чудаки они все были, – заметил полицейский со вздохом, укладывая бумаги в папку. – Но ведь быть чудаком – не во вред осталь­ным, конечно, – это ещё не преступление. Даже вообще не преступление.

И мы улыбнулись друг другу и пожали руки.

– А вот их руководители надебоширили недавно в городе и удрали на сампане. С этим придется разбираться...

Полицейский вышел первым и решительно зашагал мимо вытянувшегося по-солдатски Гюнзака к ожидавшему его рикше. Гюнзак потерянно прово­дил его глазами, а потом ошеломление уставился на меня, будто не постигая, как же это я выхожу из палатки не в кандалах.

Я также прошагал мимо него, даже толкнув его с удовольствием плечом в цыплячью грудь, но потом задержался и, не оборачиваясь, по­рылся в бумажнике и бросил, скомкав,  ему через плечо ещё одну (считая ту, что он получил от меня на острове) фунтовую бумажку.

– Возьми на водку, скот.

Даже спиною я почувствовал, как Гюнзак стремительно бросился в песок за бумаж­кой и как бережно расправлял он её и засовывал в карман. Сзади по­слышалось его бормотанье:

– Хорошо, пусть на водку, я так давно не пил водки – мне не да­вали... Я ведь не для себя стараюсь, а в интересах истины, установ­ления правды после крушения диктаторской власти... А вы-то тоже хо­роши, господин, вам можно разбрасываться фунтами: они у вас есть – а откуда? А как быть тем, у кого их нет?

Я побрёл, не оборачиваясь, к рикше с горькой мыслью о том, сколь­ко же негодяев и лжецов крутится возле правды и истины, кормится от них, заворачивая правду и истину в свою аляповатую, но броскую упа­ковку для успешной продажи на рынке. А я-то сам каков? Я-то сам не стою за прилавком, этим занимается бедняга-дядя – в переносном, ко­нечно, смысле...

В гостиницу я вернулся опять совершенно разбитым – на этот раз морально, а не физически. У номера меня встретил скорбный индус – будто стоял там все это время – и вручил мне телеграмму: мой дядя был при смерти, и наш семейный адвокат настоятельно требовал моего возвращения на родину. Индус помешкал немного, вздохнул и побрёл по коридору.

Я бросил телеграмму на столик с нежно–лиловой орхидеей, появив­шейся в мое отсутствие, и стал выстраивать в своей голове мысли в относительном порядке.

Мгла за окном начала рассеиваться, появилась лазурь, засияло сол­нце, и это было как знак, что жизнь не остановилась с гибелью Дона и Острова.

Но в остальном всё было кончено, а в моем юном возрасте это вос­принималось мною как трагедия всей жизни. Но – как это и бывает с прошествием лет человеческих – трагедия понемногу потеряет свои яр­кие, хоть и траурные краски, перейдет в более блеклую драму, из неё в характерную сценку из прошлого, о которой можно рассказывать  на склоне лет знакомцам, детям и внукам, а потом в конце концов и вовсе останется в виде старой открытки, на которой огонь вулкана освещает равнодушным светом один из дней навсегда ушедшей молодости и её необъяснимых скитаний.

 

 

 

Глава 17

Итак, все было кончено. Наступил полный и окончательный, а не промежуточный финал, финал не с многоточием, а с лишавшей всякой надеж­ды точкою. В этом я – наперекор сердцу – был уверен, сидя в полной тишине своего гостиничного номера.

Однако надо было как-то жить и  действовать дальше и действовать самому по себе, без водительства Дона или капитана Джастамо, с помо­щью штурмана Адольфа Пиле прокладывавшего курс для «Вальты», а следо­вательно для всех нас; даже без разговоров или споров с Винди, которые так или иначе определяли направления моего движения по жизни. Следующей остановки в незнакомом городе, следующего порта захода не предви­делось. Надо было дальше двигаться самому. Одно было очевидное я дол­жен как можно быстрее выбираться из Дуэя восвояси, мчаться домой, куда настойчиво и безапелляционно звала меня печальная телеграмма нашего семейного адвоката. Следовательно, я должен был сам проложить обратный путь, определить курс, а проще говоря – позаботиться о билетах и мес­тах на пароходах и поездах. Итак, вперёд, Гвед. Занавес опущен, зри­тели и актеры давно разошлись по домам, чего тебе сидеть одному в тём­ном пустом зале? Пора домой и тебе. Тем более, что и то, что ты при­нимал за неоспоримую действительность, за настоящую жизнь, оказалось лишь спектаклем с прекрасно выполненными декорациями. Но теперь сцена пуста, гола и темна; везде потушен свет, и декорации разобрали и унес­ли на склад рабочие сцены. А главного героя вообще хватил на сцене удар – притом, самый настоящий...

Я ещё погрустил в номере, осваиваясь с новым и тревожным состоя­нием покинутого капитаном и штурманом рулевого, чувством полной и безраздельной независимости и самостоятельности, с которыми и не знаешь, что делать и как поступать, и которые проистекали из того простого факта, что теперь никому до меня не было никакого дела, а затем резко поднялся из кресла и подошел к зеркалу. Я оглядел себя с головы до ног, напружился, строя различные гримасы и стараясь уловить и надеть на себя личину решительного парня, который знает, что и как ему де­лать, маску хозяина своей жизни и судьбы. В конце концов, лицо мое приобрело какое-то твердокаменное, свирепое даже выражение – лишь глаза к досаде моей предательски обнаруживали временами проблески робости и мягкости, – но в общем я остался собою почти доволен.

Я спустился в пустынный холл – все как разбежались после катастрофы с островом. В окно я увидел рикшу. У него был унылый вид: вероятно, из-за плохой погоды было мало седоков и соответ­ственно заработка. Я решил дать ему подзаработать и с видом благоде­теля бедняков водрузился на сиденье. Куда везти господина? Да... хотя бы в «Санта-Лючию». Едва ли деловая и занятая, вероятно, сейчас по горло наследными  – после гибели Дона – делами Винди и её партнер могли быть там в этот час между ленчем и обедом – да и до меня ли им было вообще теперь? –  но мне просто захотелось побыть в том месте, где  я встретился с Винди в последний раз, снова увидеть нежно-лиловую ор­хидею на столике, за которым она сидела с Таваго, будто орхидея эта была связной между ней и мною и сохраняла нашу связь в тайне от тре­тьих лиц.

Как же радостно забилось мое сердце, когда – как и в последнюю встречу – я увидел, что тот столик занят, и орхидея на месте, а Винди просматривает с Таваго какие-то бумаги, сдвинув тарелки в сторону. Когда я вошел, Таваго поднял голову, широко мне улыбнулся, поднял руку и сделал приглашающий жест. Винди оглянулась и приветливо улыб­нулась мне тоже. Мне даже показалось, что она обрадовалась. Вероятно, оба были в прекрасном настроении.

– А мы думали, что вы уже уехали, Гвед. Я ещё обиделась на вас – вот Таваго свидетель, что вы не нашли нас, чтобы попрощаться. Да-да, Гвед, мне было очень грустно и обидно. Мы же отплываем завтра в Ев­ропу.

Как горько было мне услышать это «мы» и известие об их отъезде.

– Да, представление окончено, занавес опущен, зрители разъезжают­ся по домам или по кабаре, – сказал Таваго, повторив вслух мои недав­ние горестные мысли.

Мне стало вдруг по-детски обидно, будто меня пригласили на празд­ник, где рассчитывал на славную компанию, а меня обманули, и я остался один.

– Finita la commedia!*провозгласила Винди.

– Скорее – finita la tragedia**, – мягко заметил Таваго.

– Да, может быть, вы правы и ваша поправка справедлива: комичного во всем этом оказалось мало. Впрочем, как и с чьей точки зрения посмо­треть. Например, как Господь Бог смотрит на нашу жизнь и всех нас с нашими делами и делишками? С нашими смешными уловками и ухищрениями? Как на трагедию или комедию? Скорее, второе, иначе Он давно бы как-то проявил себя и дал многим по рукам. А так он смотрит нашу затянув­шуюся человеческую комедию и плачет в рукав... от смеха. Так когда вы уезжаете отсюда, Гвед? Не смогу поверить, что вы застрянете здесь надолго? Дуэй – это путь к нему, городу Дуэю, а не место, где следует оставаться и жить.

У меня ещё не было билета, но телеграмма о состоянии дядюшки не оставляла мне много времени, поэтому я сказал:

– Дня через два. При первой оказии. Сначала по морю, потом поез­дом – для какой-никакой скорости: дело в том, что мой дядя при смерти.

– Соболезную. А вы, выходит, теперь наследник? Мы с вами стали, так сказать, коллегами? Кстати, хочу поделиться своей радостью и удачей: аванс за аренду острова перевести не успели – я очень просила банк не торопиться, – а теперь уж и арендовать нечего: проклятый ост­ров, слава Богу, сгинул, потонул в пучине – туда ему и дорога. Так что мне осталось что наследовать, и воя эта гонка последних недель была не зря. Пусть и невольно, но Дон выполнил мои требования.

Она очевидно торжествовала.

Её слова кольнули меня болезненно, напомнив то, что Дон говорил о наследствах и наследниках. Бедняга Дон! Вероятно, я помрачнел, ибо Винди ласково положила руку на мой локоть, а Таваго налил мне вина. Глядя на него, Винди сказала:

– Перед отъездом надо бы отправить парочку телеграмм в Европу. Я понял её слова, что они отправляются по своим делам и встреча закончена, и стал подниматься, но Винди мягко удержала меня. Не знаю, стало ли это их маленьким заговором доброго жеста в отношении меня, но встал один Таваго и объявил, широко мне улыбаясь?

– Пойду пройдусь на почту. А вы уж не бросайте нашу даму, прошу вас, Гвед. Тем более что теперь Винди сыта и не опасна. Он хохотнул и удалился.

Мы посидели молча – я насупясь, Винди улыбаясь. Я не выдержал молчания и спросил с тоскою напрямик:

– Неужели мы сейчас так и расстанемся навсегда? Винди усмехнулась:

– А вам виделось какое-то продолжение?

– Нет... но я надеялся, Винди. Я не могу забыть Сантару.

– Сантара прекрасный город, но он был всего лишь остановкой, по­лустанком даже на пути в Дуэй: паровоз прогудел, поезд тронулся, и станция за окном исчезла в прошлом навсегда.

Нежно-лиловая орхидея поникла в своей вазочке.

– Неужели навсегда, Винди? Какое жестокое слово. Здесь я опять вспомнил Дона.

– Да, милый, навсегда. Это по вашей молодости и от непривычки слово «навсегда» вас пугает? вы ещё не привыкли, не притерпелись к расставаниям и разлукам. Но жизнь, она длинная, ещё привыкнете... У нас же с вами не будет продолжения, Гвед, потому что его не может быть. Скажу прямо: мы с вами почти одногодки, а я чувствую себя вашей матерью – обидно для женщины, женщина всегда хочет оставаться юной. А мне нужен муж. Муж, Гвед, а не сын. Муж – надежный и сильный спутник в этом большом и сложном мире, реальном мире, мире, как он есть. Вы же в той или иной мере – житель острова. Годлеона с его мирком Золотого века, а я не хочу ни в какой золотой век. Не хочу ждать никакого сверхсправедливого общества. Я слишком нетерпеливая, жадная, может быть; жадная до жизни, такой, какая она есть сегодня, и в том мире, какой был мне дан при рождении и в котором я выросла. Потом – я не хочу никакого равенства, ибо не считаю равной себе... вон ту, к примеру, уродину, что убирает со столов грязную посуду. И убирать посуду за кем-то не собираюсь, пусть убирают за мной. Каждому свое, и чем скорее каждый это осознает и с этим примирится, тем будет лучше и спокойнее всем; по   крайней мере, нам, наследникам. Только надо не позволять всяким Годлеонам сбивать людей с толку...

Я вздрогнул, будто меня грубо толкнули.

– А самое главное, – продолжала мягко, но убежденно и убеждающе Винди, – мне очень не хочется изживать в себе то, что обычно называют дурным в человеке: гордыню, желание первенства за счет отставших, стрем­ление заставлять тех, кто ниже – как я считаю, а если я так считаю, то это так и есть! – меня, обеспечивать меня всем, что мне хочется; желание жить самой по  себе, наплевав на общество и его «больные вопросы». В общем, я хочу праздника и только праздника, праздника ежедневного, но так как праздника для всех устроить невозможно, то я хочу его для себя – пусть даже за счет будней прочих. И бесполезно меня разубеждать: для себя я права, а как для других – мне все равно: деньги отгородят меня от них прочным валом. И ради этого я готова даже и потрудиться, действуя любыми средствами, в чем вы, вероятно, убеди­лись, Гвед.

Винди замолкла. Мне тоже нечего было ей ответить – так она точно, определенно и безапелляционно разложила все по полкам. Я уставился на орхидею, словно ожидал, что хоть она сможет как-то поправить дело.

– Мы все немножко устали, Гвед, пора отдохнуть после нелегкого пути, – заговорила вновь Винди действительно слабым голосом – ах, какая актриса пропадает втуне... – И мне, прошу мне поверить, жаль Дона: он все-таки был человеком! Человеком, каких раз-два и обчёлся, а не купчиком-хозяйчиком, что плодятся, как крысы, и тащат и тащат в свои норы все, что могут утянуть. Да, у Дона был размах: он замахнулся на целый мир! Желать хорошего, лучшего не для себя, а для других, тебе совершенно посторонних людей – на это спо­собен только Человек. Но я не могу быть такой же – я быстро утомляюсь.

Винди нежно погладила мне руку.

– Путь в Дуэй, встреча с вами на этом пути были все же прекрасны, Гвед. Прекраснее, чем сам Дуэй и то, что здесь было. Я бы хотела, чтобы путь этот никогда не кончался, а Дуэй так и не был достигнут.

Мне кажется, что с окончанием этого пути от меня ушла часть моей молодости, лучшая её часть. Я постарела, да-да, Гвед, – постарела, не смейтесь, милый, – добавила она с потешно печальною гримаской.

Орхидея дрогнула – то ли от слов Винди, то ли я случайно толкнул столик.

– Кто вы по знаку Зодиака, Гвед? – вдруг спросила Винди.

Я слегка опешил от такого поворота разговора. Поскольку я никогда не задумывался над зодиакальными знаками и тому подобным, то просто назвал дату рождения.

– А, так вы Дева! То-то я смотрю... Скромная, трепетная, мнитель­ная девица, которой хочется да колется. А я Лев, Гвед. Вернее, льви­ца. Сами посудите, ну какой мог бы быть у нас союз? Бедная Дева всю жизнь бы трепетала, опасаясь повернуться к львице спиною, чтобы та не вцепилась ей в загривок – львиную, звериную натуру не переделаешь. Но я спросила вас о знаке по другой причине.

Она взяла сумочку и стала в   ней что-то искать.

– Знаете, каков ваш камень, Дева? Ну, тот камень, что соответствует вашему знаку и хранит родившихся под ним? Ваш камень – хризолит, Гвед. А мой камень – рубин. Рубин, милый. Камень великих раджей Индии! Но у меня, бедняжки, нет своих рубинов. Пока, надеюсь... Нет и хризолитов. Теперь вы понимаете, Гвед, чувства бедной девушки?

      С этими словами она извлекла из сумочки перстень.

– Но у меня есть кольцо с маленьким аметистом. А в старое время считали, что аметист означает умение владельца обуздывать свои страс­ти. Вы почти в совершенстве владеете этим искусством, Гвед, сумасбродных, безумных поступков от вас не дождешься. Разве только кто-то изредка вовлечет вас в минутный порыв... Поэтому я и хочу сделать вам этот подарок на прощанье и на добрую обо мне память. Вам   бы ещё пошли яспис и гиацинт: первый – это скромность, а второй – ум и честь. Но, к сожалению, я не настолько пока состоятельна, и их у меня нет. В прочем, кто знает, может быть, наши пути ещё и пересекутся – хотя я в это не верю, – и я смогу тогда дополнить свой подарок.

Она мягко, нежно взяла мою левую руку и почти без труда надела мне перстень на безымянный палец.

– А у вас тонкие пальцы, Гвед. Хорошая порода. Только, мне кажет­ся, им слегка не достает силы и цепкости. Но это, дай Бог, придет   с годами.

Она отпустила мою руку, и рука моя печально опустилась на стол, как бы сожалея о недостающих ей силы и цепкости – но, чего уж нет, того уж нет... Я продолжал сидеть молча. Молчала и Винди.

– Ещё что-нибудь, милый? – наконец спросила она, и в голосе её уже зазвучало раздражение и нетерпение: вероятно, она считала цере­монию прощания и полностью и достойно завершенной, а отведенное ею мне время истекшим. Но я ещё не мог заставить себя встать и уйти:

– Вы... выйдете замуж за Таваго? – спросил я, как прошептал.

– Какой вы ещё ребенок, Гвед! Разве наследницы выходят за таких, как Таваго? Они лишь с их помощью получают наследства.

И Винди поднялась и поцеловала, меня – на этот раз горячо и как будто искренне.

– Ну, а теперь прощайте, милый. И будьте все таким же хорошим мальчиком в этой жизни.

Теперь уж я должен был уйти – больше мне ничего не оставалось. Я поднялся и побрёл не оборачиваясь к выходу, а Винди – я чувствовал это – смотрела и смотрела мне вслед, и у меня зародилась маленькая надежда, что она о чем-то сожалеет. Хотя вряд ли – такие, как она, твердо знают, что хотят и что им подходит, а что нет, и, кажется, лишены тонких и прекрасных сожалений о делах минувших дней и своем выборе. Но мне хоте­лось думать, вернее, я мечтал о том, что у Винди был в запасе другой путь, другой выбор, но я, возможно, что-то по недомыслию и отсутствию жизненного опыта испортил в наших отношениях.

В дверях я столкнулся с Таваго: возможно, он ждал по уговору с Винди моего ухода, а может быть, действительно только что вернулся. Таваго крепко потряс мне руку и пожелал удачи в жизненных делах. Он со своей обычной широкой улыбкою двинулся дальше, но вдруг обернулся и сказал:

– А что касается нашего общего друга... Такова жизнь, Гвед, вы ещё не раз в этом убедитесь. Мне же, поверьте, далеко не весело, даже горько – я знавал этого парня много лет, но... тем не менее, я улыба­юсь. Должен улыбаться, Гвед, иначе меня сочтут никчемным неудачником, и я погибну. Ну, ещё раз желаю вам удачи, Гвед. И счастья, такого, каким вы его разумеете, если оно вообще есть на свете...

Отмахнувшись от назойливых рикш, я побрел по улице, чужой улице чужого города,  но сейчас я бы и не смог сказать сам, где же мои родные город и улица. Я везде был странником, прибывающим и убывающим далее.

Сильный ветер гнал по улице мусор. Мне стало так тоскливо, что я потихоньку заплакал. Все кончено, да, все кончено, и я опять один. Один после стольких дней среди стольких людей – славных и не очень, но открывших мне дотоле неведомые области и утолки жизни, убеждавших и разубеждавших меня в чем-то, призывавших идти в одну сторону или в другую. Где Дон, где моряки «Вальты»? Где хотя бы эти Бастель с Бикалем, Гюнзак и бестия Финчита? Дона нет боле, «Вальта» плывет вольно и независимо где-нибудь в лазурном просторе, держа курс по солнечному лучу, Бастель с Бикалем, вероятно, в местной тюрьме, Гюнзак спешно обстряпывает делишки, чтобы втереться в доверие к властям и новым хозяевам, а Финчита...

Я глянул на перстень Винди, и сама мысль о Финчите стала для меня мерзкой и недостойной. Но тут опять защипало глаза, запершило в горле, и в бездумном порыве оскорбленного и отвергнутого сердца я стал сры­вать кольцо с пальца, но не преуспел в этом, несмотря на все усилия.. Что же это было – колдовство Винди, своенравно окольцевавшей меня на прощанье в виде жестокой шутки, или судьба? Я махнул рукой и заша­гал дальше.

Меня обступал Дуэй. По сути дела, я так и не увидел за всеми раз­разившимися событиями прекрасного города, не побывал во всех его чу­десных уголках, куда обычно зазывают чужестранцев, не видел, как про­дают омаров, каракатиц, скатов и королевские креветки на таинственных ночных рынках при свете китайских фонариков, не посетил храмы трех религий, то есть, не был ослеплен многоцветьем Дуэя, не распознал всех цветов его радуги, хотя они, невиденные и нераспознанные, создали таинственным образом в моей памяти неповторимый радужный мираж.

Да, я так и не увидел Дуэя, но это и к лучшему: он останется в памяти моей как что-то прекрасное, но незаконченное, без окончательных до умерщвления воображения, четких форм, ничего не оставляющих пылкой фантазии памяти, способной с течением лет вновь и вновь класть свои мазки на то же полотно, создавая на нем все новые чарующие образы на уже состарившемся шедевре. Я сам смогу дорисовывать детали, пришедшие мне на ум, дописывать картину всю свою жизнь, ибо Дуэй остался для меня чем-то чудесным, но непонятым, не исследованным до конца и потому загадочным и вечно же­ланным. Он всегда пребудет одиноким, но ярким и светоносным полотном на однообразной, одноцветной и блеклой стене будней, что, вероятно, ожидают меня отныне и впредь...

Я окликнул рикшу и отправился в пароходство за обратным билетом, билетом в свою прежнюю жизнь.

 

КОНЕЦ ВТОРОЙ ЧАСТИ

* Кончена комедия (итал.)

** Кончена трагедия (итал.)

 

 

НА НАЧАЛО

Раскрути свою страничку Бесплатно:: 1ps.ru





Сайт создан в системе uCoz