20 000 посетят ВАШ сайт ежедневно!!!

Главная страница НЕСБЫВШЕЕСЯ - ОЛЕНЬ ВЕЧНОЙ ОХОТЫ YESTERWORLD ONE

НАШИ ГОДА - НАШЕ РЕАЛЬНОЕ БОГАТСТВО Mother RUSSIA CURRICULUM VITAE - ОБО МНЕ

VISITORS - ГОСТЕВАЯ КНИГА Пишите, милые, пишите!

"ЧЕТЫРЕ ЗВЕЗДЫ". Главы из романа

 
Перед вами первые две главы романа, в котором герои пройдут тот же путь, что и многие из нас прошли в предперестроечные годы, во время "угара" перестройки, когда мы приняли праздник на чужой улице за свой, и после "угара", когда после похмелья в чужом пиру потянулись суетные, странные будни новой, "ненашей" жизни, наполненные "послепраздничной" головной болью: что же было и кто мы были и что же есть и будет и кто мы есть и будем теперь? А ведь как будто только вчера всё казалось ясным и однозначным... Роман практически бесконечен, как жизнь, ибо героев сменяют их младшие братья и дети, у которых может быть совершенно иной взгляд на жизненные ценности, но их роднит и объединяет с главными героями одна страна и одна на всех общая русская судьба.

"Моему негероическому поколению, родившемуся в середине века, сброшенному в воду посреди его бурной, великой реки и так и не понявшему, к какому берегу плыть. Многие, очень многие захлебнулись, безвестно сгинули в потоке этом, и лишь горстка дотягивает до берега третьего тысячелетия" АВТОР 

НАШИ ГОДА - НАШЕ РЕАЛЬНОЕ БОГАТСТВО

ЧЕТЫРЕ ЗВЕЗДЫ

(стихотворный пролог)

Много звёзд в небесах; есть четыре звезды -

Составляют они Южный Крест.

А под ним наш фрегат океан бороздил,

И куда бы взор вахтенный ни обратил -

Только волны и волны окрест.

 

Обещали нам рай золотых островов

Средь лазури, у розовых скал.

Всяк на тех островах очутиться готов.

По волнам мы искали их столько годов,

Что наш юнга уж штурманом стал.

 

Поиск нас утомил -нас несёт ураган,

Пусть хоть к чёрной скале гонит нас,

Пусть нам самый губительный румб будет дан,

В щепки пусть превратит наш фрегат за обман,

За неверные курс и компАс.

 

Небо спорит со мглой, звёзды смутно горят,

Ближе, ближе гряда чёрных скал.

Под грядою дворцы из кораллов стоят,

Там кипят буруны, всем нам отдых сулят -

Ведь и ты, мой товарищ, устал.

 

Обнялись мы с товарищем, бросив штурвал,

Курс один нам теперь - крестный путь.

Перед тем, как нас примет на ложе коралл,

Перед тем, как накроет нас саваном вал,

Есть мгновенье на звёзды взглянуть.

 

Вот потухла одна, вот другая дрожит,

Вот последняя меркнет в глазах.

Нет уж всех четырёх, костью треснул бушприт...

Нет на небе Креста, он в пучине лежит,

А на месте его чёрный страх...

 

Встал рассвет - отревел и утих ураган...

По скале льётся розовый свет,

Под лазурью за рыбой стремится баклан,

Над лазурью блестит золотистый туман -

Наш корабль исполнил обет.

 

Только он не увидит, что верно мы шли.

Не застал нас живыми рассвет!

Мы свой славный фрегат уберечь не смогли:

Со своим экипажем в подводной дали

Он заснул до скончания лет...

 

Вот покинуло солнце морские сады,

Южный Крест в небе вновь запылал,

Окрестив все просторы великой воды.

Чёрный страх улетел, а четыре звезды

Серебрили гряду чёрных скал...

 

 

 

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

(Сразу на главу 2)

1.

Я встал на рассвете, даже чуть раньше, когда июньская ночь ещё нежила тихую землю и сонные дома.

Ночь пришла вчера с лёгким ветерком и воркующими вздохами; засвистал соловей, и я долго не мог уснуть, но проснулся, тем не менее, рано, свежий и радостный тихой радостью для самого себя.

Я приготовил кофе, выпил стакан красного вина и сел с кофейной чашкою у открытого в июньское утро окна. Ветерок шевелил временами штору - как гладил её.

Улица была пуста, чиста и свежа.

Я принял душ, оделся в тенниску и шорты и в считанные мгновения оказался у подъезда, где также было безлюдно и тихо, если не считать дальних шумов просыпающегося города, птичьих голосков и лёгкого трепета в зелени. Цели у меня особой не было, утренними пробежками я не занимаюсь - просто хотелось мне быть поближе к чудесному этому безлюдному утру, оказаться внутри его и таким образом постараться почувствовать и впитать если не всю, то большую часть его трудноуловимой для человека прелести: я же не птаха, к сожалению, чтобы просто и бездумно радоваться утреннему чуду.

Иногда мне приходит мысль, что если бы мы больше смотрели на всё время меняющееся и неизменное небо, на рассветы и закаты, на мир вокруг нас, людей, внимательно следили за его переходом из лета в зиму и обратно, таким манером лишившись попутно большей части столь действенно убивающих время часов болтовни, дрязг и пустых хлопот и зрелищ, то годы наши не были б столь быстры, время замедлило б стремительность свою, в свою очередь заметив нас, в благодарность за наше внимание. Взаимное равнодушие людей, времени и мира вокруг них сокращает, убивает годы человеческие...

Итак, человеческой цели у меня, к счастью, не было, и я пошёл по улице в сторону сквера. Лишь редкие фигуры бесшумно возникали и пропадали вдали. Но вот за поворотом послышались шаги, и на моём пути возникла старуха. Она медленно шла, опустив голову.

Впрочем, может быть, и не старуха - я часто теперь путаюсь в возрасте появившихся в стране не виданных мною ранее людей. Поколение сорокалетних выглядит то на тридцать, то - гораздо чаще - чуть ли не на все шестьдесят. Мне кажется, я почти всех их встречал лет двадцать назад и теперь при виде их испытываю недоумение: как же так быстро летят годы, когда же они успели пронестись и исчезнуть в солнечной и лазурной дали прошлого? Я узнаю людей этих уже только по глазам, хоть они и поблекли, выцвели, опухли или даже закрылись навсегда. Да, я встречаю и умерших - и тогда, ещё молодыми, и ушедших от нас совсем недавно. Как же жестоко быстро всё это произошло. Где, где эти годы, почему они оказались столь мимолётными? Какая сила похитила их у нас, зазевавшихся?

Эти люди мне как братья и сёстры, которых я оставил как будто ещё вчера, но, Боже! - что с ним стало за это время! Их лица и походка хорошо мне знакомы, я наблюдал их не раз. Однажды я подошёл с протянутой для рукопожатия рукою к мужчине, которого ещё совсем недавно знал юношей. Но он оказался впервые приезжим в мой город, и из разговора нашего выяснилось, что мы никогда не могли встретиться в прошлом...

А прошлое иногда объявляется в настоящем до боли развенчанным, поблекшим, усталым и сломленным. Однажды я не мог открыть замок своей двери, и мне порекомендовали рабочих-"альпинистов", промазывавших швы на фасадах домов: войдут в квартиру через окно и откроют дверь изнутри. Всё было сделано ловко и быстро трезвыми, симпатичными, вежливыми ребятами. Впрочем, один из них был моего возраста, и лицо его было мне знакомо. Когда они ушли, запросив гораздо более скромный гонорар, чем наглые "жековские" "спеца", я вспомнил. Вспомнил, как на рассвете семидесятых я юнцом-второкурсником вместо лекций отправился в случайно сбившейся компании в Подмосковье на осмотр заброшенного монастыря (тогда такое было модно, оригинально и вроде как даже "оппозиционно" слегка). В компании сразу выделился красивый , сильный, серьёзный парень - альпинист. Он толково и увлекательно - до зависти - рассказывал о восхождениях. К нему сразу проникались уважением, и я в порыве восторженности обнял его за плечи, а он осторожно, но решительно освободился от руки моей, сказав мягко, что не жалует панибратства; потом взял гитару и красиво запел. Он говорил о тренировках в международных лагерях, о Непале, Гималаях, Тибете. Весь мир был тогда у его ног в буквальном смысле. Что же было у его ног теперь? Унылые мостовые московского спального района, а сорвавшись, он бы погиб не в сапфировом, неземной красоты ущелье, а на загаженном собаками потрескавшемся асфальте. И рисковал он не ради недоступного большинству неба, солнца и драгоценных вершин, а для скудного заработка, горького хлеба...

Мне жалко моё поколение. Конечно, оно не геройствовало и не гибло на великой войне, не фрондёрствовало и не разочаровывалось в оттепель шестидесятых, слушалось - почти всегда - старших по возрасту и званию. У него просто не было иных шансов от времени и истории. Но оно старалось худо-бедно быть приличным, человечным и честным. Да, оно пыталось устроиться в жизни, хотело жить потише, понадёжнее и посытнее, приберегая наивные и цветастые мечты свои лишь для доверительных откровений, но разве это такая уж большая вина? Жили, как жилось, устраивались по обстоятельствам, ловкости, семейным связям и умению найти своё место на насесте; не выходили из рамок - лишь горстка отбивалась на сторону... А его обманули другие поколения - старшие и младшие (первым оно верило, вторым доверяло) - и вытолкали из запечного угла, где оно пригрелось, на большую дорогу нежданных перемен, которым наступать бы да наступать, но никогда не наступить совсем. А ведь многие уже расписали свои жизни набело аж до пенсии, до могилы. Один знакомый просчитал всю оставшуюся ему жизнь вплоть до похорон за счёт его конторы с венком от товарищей по работе: в таком-то году он станет замзавом, но до зава до пенсии не дотянет, но и Бог с ним, а пенсия его (несложные процентные подсчёты плюс - с гордостью - "непрерывный стаж") будет равняться тому-то. Очередь на машину - сменить старую - подойдёт тогда-то (как раз к пенсии) и будет он ездить на ней на дачу довольным жизнью пенсионером. Признаться, немного грустно и обидно тогда было слушать такое от молодого ещё человека; хотелось - каюсь: чёрт дёргал, бес путал! - вдарить по этому стройному образу тихого, сонного будущего катаклизмом. Вот и докаркались, дождались - и по нам вдарили. Недавно встретил я его у метро: с застывшей собачьей улыбкою ("смайл!") он всучивал прохожим рекламные листки и в глазах над улыбкой глубинным огнём горели остервенение и обида: за что? За что обманули? За то, что верил, что так, как было, будет всегда? Говорили, что так всегда будет... В частности, с "непрерывным стажем". А он прервался у всей страны. Ведь, поди, знали...знали заранее! - а ему не сказали...Где так детально и совершенно верно высчитанная пенсия? И денег-то тех нет давно. А в "таком-то" году в кабинет замзава в его конторе влетел снаряд или граната...

И оказалось поколение моё на этой большой дороге безо всякого добра, в подбитом ветром истории пальтишке в то время, как старшие сидели пусть в луже, но на битых кирпичах нажитых за долгую жизнь дорогих им укоренившихся привычек, взглядов и в старом, но ещё крепком - сносу нет - тулупе заблуждений, которые никто у них не собирался забирать за малоценностью, а младшие воссели на перины-облака вновь открывшихся надежд и внезапно возникших шансов и возможностей. А в случае с моим поколением - ни того, ни другого. Старики остались хоть с чем-то: Сталиным ли, боевыми командирскими песнями или хотя бы с твёрдой верою, что в годы их молодости всё было гораздо лучше, проще, веселей, человечнее и легче. Младшие не в пример моему поколению не теряли времени на учёбу у старшего поколения надувал и на упования и предвкушения перемен к лучшему, а мастырили своё малое, частное, сиюминутное, но вечное - и оказались потому к переменам готовы, их даже не прозревая особенно, не предсказывая по сто раз на день и не приманивая. Моё же поколение осталось в самом худшем положении: без указателя, куда теперь плестись по дороге истории, и без командира, который бы за собою повёл, определяя время привалов на обед и ночёвок. И стали люди моего поколения пропадать по бездорожью и беспутице в вольном диком поле, пропавшее - пропащее - получилось поколение. Один купец в интервью так и заявил, что берёт на службу людей либо старше пятидесяти, либо моложе сорока. Зачем ему пропащие? Зачем они вообще кому-то в этом мире, кроме разве что Господа Бога?

Я думаю, нередко вожди более понятны и приемлемы для простых людей, чем Господь Бог, ибо в отличие от Него они охотно и доходчиво задают и разъясняют смысл человеческой жизни. Если бы я жил при Сталине, Сталин немногословно и однозначно сказал бы мне, зачем я живу, что молодым везде у нас дорога, а старикам, передающим молодым этим правильный опыт и знания, везде у нас почёт. И я бы тогда уже не пугался бега моих годов, ибо это был бы уже бег наших общих лет, коим несть числа, и, выходя на улицу и видя стройку или читая про таковую в газете, я бы думал, что это строят и для меня, что я более или менее активный, но участник стройки, большого дела, которое куда больше моих тревог, страхов и жизни; что пусть я только винтик огромной машины, но и без малого винтика останавливаются, бывает, гиганты. И винтик им нужен. С такими понятиями вполне можно было проживать и доживать вторую половину жизни если не совсем безмятежно, то хотя бы без не подобающих возрасту метаний.

И живёт моё поколение в муке выборов: доживать или начинать жить сызнова, сладко гибнуть в пьянстве или наложить на себя вериги полной трезвости, что всегда останутся для него непривычными. Золотой середины нет как нет, ибо мало - мало, а много - много; золотая середина не русский стиль, потому и золота в наших карманах немного...

Шедшая навстречу мне женщина подняла голову при моём приближении. Лицо её было загорелым и морщинистым, светлые с проседью волосы небрежной шапкою сидели на голове. Она оказалась подкрашена: размалёванные губы, на глазах - лиловая синь, переходящая в плохо замазанный гримом синяк на скуле.

Поравнявшись со мною, она подняла, спросив сигарету, хмурые и наглые глаза. И я сразу вспомнил, что я их уже видел раньше. Только они были светлее, лучистее; они лукавили и усмехались, они сверкали и ласкали. Где, когда? У вечернего, звёздного моря или в утреннем летнем городе? В коридоре вагона поезда, мчавшегося когда-то на юг сквозь светлые дали? На белоснежной террасе за соседним столиком? Или сквозь пламя костра на берегу ночной реки?

Когда же и где видел я глаза эти? Не вспомнив, я не смогу жить дальше. Так мне показалось в тот ранний утренний час...

2.

Отшумели новогодние праздники, какие-то особенно бесшабашные в этом году - как в последний раз гуляли, и когда веселье притомилось, понемногу сошло на нет хождение по гостям и подступила чуть усталая, но уютная и душевная тишина, четверо друзей собрались в комнате, освещённой огоньками утомлённой ёлки.

– Серёжа, попроси Ларису, если она не спит, сделать нам кофе: лучше Ларисы кофе никто в этом доме не сделает.

– Мы и так уж чуть не три кофейника выпили... И почему я?

– Ты журналист, тебе легче уговорить человека.

– Пусть тогда уж муж идёт, здесь муж сидит. А я чужих жён не уговариваю...

– Ой ли? Муж, как всем известно, объелся груш. И спит, кажется... Пётр, ты спишь уже, что ли? Тоже нам тевтонский рыцарь! Линднер, просыпайся, майн херр, и или спать к жене, или сиди с нами.

Пётр Линднер застенчиво улыбнулся и открыл глаза; потом бойко спросил:

– А коньяк остался? Если нет, то пойду к жене, а если есть – останусь.

– Хорошенький жизненный выбор. Молодец, Петро – без ненужной интеллигентности...Коньяку нет. Это твоя забота. Мы же, в конце концов, у тебя дома.

– У меня ещё спирт есть, мужики. Прихватил на всякий случай...– донеслось из самого тёмного угла.

– Во, молодец, пан доктор! Молодец, Андрюха – настоящий врач, верный клятве этого...– Сергей щёлкнул досадливо пальцами и сморщился, – ...Герострата?

– ...Гиппократа, – поправил Андрей.– Отличительная черта журналистики, причём, не только нашей, а вообще...это знать много, но понемногу. В итоге – не знать ничего. Так как знать надо до конца! – подал голос четвёртый в комнате, щурясь сквозь только что протёртые очки, которые держал перед глазами – истинный лектор.

– Алёша, Макаренко ты наш, педагог алмазный. Опять ты за своё! – заёрничал Сергей. – Кому в газете нужны твои энциклопедии? На телевидении и подавно – там сигаретами и кофе прекрасно обходятся. Ты вон труд пишешь. А кто его читать будет? Твой руководитель научный и пара– тройка оппонентов. Ну ещё там, где надо... А газеты читают все, телевизор смотрят все! И кто вообще может знать всё до конца, кроме господа Бога, а мы атеисты.

– Партия...– хохотнул Алексей и снова взялся протирать очки – как черпал из них свои мысли и реплики.

– Ну...ты...не надо этого...глупо – софизм.

– А что такое софизм? Ну ладно, ладно, иди – кофе делай...

– В конце концов, справочники есть – и по мифологии, и по истории, и по...

– Иди, иди...

Сергей принялся готовить кофе, громыхая возбуждённо посудой – всё одно и то же: разговоры, кофе вёдрами, сигареты, ну и выпивка само собой... и опять разговоры. Разговоры разговариваем, а когда делать, жить начнём – вот вопрос вопросов...

Сварив кофе, он отправился в гостиную за сигаретами. Там сидел Линднер-старший и милейший, но серьёзный человек средних лет и внешности – Виктор Васильевич. Он устало, но пристально глядел на Линднера, который вещал, спать ложиться, очевидно, не собираясь.

– Вот ведь выпала история русскому народу! Столько терпел он: революции, разные переломы и перестройки... закабаления, освобождения и вновь закабаления... Великий народ!

– Да... Скажу не так громко, попроще: хороший, хор– роший народ, добрый народ, – устало поддакнул ему визави.

– А терпения какого великого: сколь на него ни наваливали – всё вывозил, как ни терзали – всё сдюжил...

Виктор Васильевич украдкой поморщился и зевнул, затем осторожно переместил в кресле затёкшее от долгого сидения тело.

– ... другой какой – итальянцы там, французики проломились бы давно!

– Да... французики бы всего этого терпеть не стали... – буркнул Виктор Васильевич и прибавил громче: – Во– во! Французики уж точно не вытерпели бы: суетливые, взрывные...

Линднер глянул несколько озадаченно, но продолжил столь же громко:

– А наш всё терпит! Мощно, величаво, с недоступным иноземцам спокойствием. А почему? Потому что он подспудно сознаёт свою стезю великую, высший смысл своего бытия на земле! Иноземцы не знают и суетятся, а он знает, потому покоен, терпелив и достойно молчит.

– Выпьем за великий русский народ! – не выдержал Виктор Васильевич, задвигавшись энергично в кресле и ловко наливая рюмки.– А что, кстати, русский народ знает?

– Ей– богу, только за него и стоит... А знает он...знает он, что...стоит он над миром, как глыба, наперекор всем козням стихий. Как это поётся хорошо? "Непонятна чужеземным мудрецам..." Русь, значит, им не понятна... И точно...– Линднер косо глянул на собеседника, лихо опрокинул рюмку и задохнулся, – ...и точно, – добавил он слабым, неуверенным после лихости своей, неожиданно тонким голосом, – приедут, морды свои на нас наставят – и не понять им страдания великие, груз наш, камень наш нашейный, крест наш. Не понять и не поднять!

Наступила пауза; старый Линднер отходил от геройски выпитой по-русски большой стопки. Паузы этой и дожидался тоскливо стоявший за дверью Сергей, не решавшийся прервать старого проповедника. "Всё говорим и говорим. День за днём. А жизнь проходит. Что вспомним потом? Одни слова. Перед детьми стыдно будет. Проб-бол-лтали жизнь..."

"И дался им русский народ, – кипел жаждавший сигарет Серёжа, – на свою беду дался... Оставили бы его в покое все эти герои, может быть, что и путное понемногу получилось... Нет, не оставят: в конце концов, они его часть, хоть им и кажется, что они чуть ли не над ним – элита, мать их!.. Радуются его долготерпению... А каково самим терпящим? И тем, кто вместе с ними терпеть вынужден? Идиоты..."

Старик Линднер был из русских немцев старой доброй фамилии, которую отец его и он, скрепя сердце, так и не сменили на русскую, несмотря на трудности и даже опасности, приносимые немецкой фамилией в разные годы. Линднер был лингвист, а в лингвистах, по народному русскому разумению, русских чисто быть не может, – ну разве только чуть-чуть, для приличия, – плохо-де даются русскому иноземные наречия (что совершенно неверно), а так чуть ли не сплошь "нерусские", а попросту – евреи ещё со времён Шафирова при Петре Великом – работка-то не зело пыльная – не окопы рыть. Так что никто и не удивлялся, что Линднер не Иванов. И Лиднеру-младшему, Петру, тоже приходилось краснеть за свои успехи в языках: послушав его бойкую иноземную речь, иные говорили со знающей усмешкой, впрочем, вполне добродушно:

– Понятное дело, ты ж не Иванов. Нашему Ваньку так за всю жизнь не насобачиться...

Но более всего Линднера-отца страшило, что его могут посчитать за еврея, потому он к месту и не к месту подчёркивал свои немецкие, но прочно вросшие в русскую почву корни и неизменно прибавлял, что он-то уж давно никакой не немец, а чистый русак. И не пропускал случая, чтобы пройтись насчёт евреев и о своём не еврействе, а благородном германстве заявить: пусть уж лучше его фашистом посчитают, чем евреем. В России с её страстью и симпатией к стальному кулаку, – как к своему, так и чужому, – первое предпочтительнее, в конечном счёте...

Однако здесь надо бы выдать одну тайну старика Линднера: провозглашая любовь к России, Линднер в душе своей её смертельно боялся, как огромного, диковинного зверя, так ещё и не изученного человеком; поэтому зверь этот непредсказуем в действиях: возьмёт, сорвёт и сомнёт Линднера играючи, как понравившийся, а потом надоевший цветок, в своей неуклюжей и порывистой любовной хватке или вдавит в землю, как былинку, и не заметит этого, задумчиво бредя невесть куда по полям времён... Пусть он лучше спит, зверь этот батюшка, не надо его будить. И зверюга-матушка его пусть спит тоже. И Линднер здесь уже вполне искренне злобствовал на всех шумных скептиков, критиков, диссидентов и, конечно же, евреев – первейших замутителей воды для ловли себе в ней рыбы. "Тшш, – хотелось сказать ему, – давайте спокойнее, без криков, без спешки..." И он много и блестяще говорил о терпеливом и благородном спокойствии, величавом безмолвии и достойной неторопливости русского народа, по которым так и дал бы!..

Русскость, "русское" так и гремело в раскатистых речах Линднера-старшего – спящий да услышит вдруг и оценит, да приметит и не забудет, если что... И будь его, Линднера, воля, он бы всех в обязательном порядке наградил допетровскими бородами и кафтанами, а современная русская речь украсилась бы старославянской затейливой вязью: воистину, нет пророка в отечестве, особенно, в России, где народ и так всё знает. Русского стальной кулак не прошибёт, а жалостность, сомнения да слезливость разъедят почище ржавчины. Так любил говаривать Линднер-старший, а Линднер-младший помалкивал, прислушивался и о чём-то думал: мир вокруг – пока ещё не совсем очевидно - менялся и менялся всё быстрее...

...Не хотелось, ох, как не хотелось Сергею идти к говоруну Лиднеру-старшему в гостиную, но надобны были коньяк и сигареты; кроме того, с Виктором Васильевичем у Сергея наметилось одно дело. Вероятно, тот может ему и встречу назначить...

– ...Да... Так о чём я? А...вот вам – молодое поколение пожаловало! А зачем? Понятно, понятно: коньяк и табак. Кстати, при первых Романовых за табакокурение ноздри рвали – здоровье народное, русское от иноземного зелья охраняли жестко, жестоко даже! Ноздри! И правильно. Закурил, пустил дымок из ноздрей – и нет их! Х-ха... И выпивать в старой Руси давали только по праздникам, а кто без праздника совался, тех по рукам, по рукам! Не знали, молодой человек? Не знали! – почти закричал Линднер, не дожидаясь даже ответа Серёжи.– А спросите молодое поколение, что они вообще знают об историческом величии России, её богатейшем прошлом, чувствуют ли они его?! И вам ничего не ответят, будут только глазами хлопать и думать, как бы у вас американскую папиросу стрельнуть.

– На Западе папирос не курят – всё сигареты...

– А чёрт их знает, что они там курят: не был там и быть не желаю... Я не курю... Дед мой, коренной москвич, папиросами баловался. "Максуди" или "Мемфис"... Как и всякий русак. Натощак курить любил, до чаю – истинно расейская привычка... хоть и дурная, надо признать... От тех папирос никакого, впрочем, вреда не было – хоть до ста лет кури. Чистый продукт. Как, кстати, и от водки. Настоящая водка была, природная, из русского хлебушка... Где это всё?! Вот спросите его, и он вам не ответит; Иван, родства не помнящий. Вот я вам сейчас покажу одно место у Мережковского, сейчас, сейчас...

Линднер с головою влез в книжную полку, и Виктор Васильевич воспользовался этим, чтобы поймать Серёжу за рукав и пригнуть его к себе. Шепнул ему на ухо:

– У меня есть соображения на ваш счёт. Помните разговор давеча за столом? У вас довольно ясная голова и дельные мысли. Сможете зайти ко мне в агентство послезавтра, часов этак в шесть? Хочется поговорить обстоятельно, после рабочего дня... хотя мы... всегда на работе. Вы ничего не имеете против?

"Иметь что-то против В.В.?!.."

Сердце Сергея прыгнуло и сладко замерло: вот оно, начинается. Не зря загадывал на этот год перемены в судьбе: надоело сонно трусить по жизни. Конечно, хорошие перемены, да и хотелось верить, что любая перемена к лучшему: лишь бы не прозябать по молодости в постоянстве, как в запруде. А В.В. – сильненький, хоть с виду и серенький: такой может и шлюзы открыть... Разговор за столом Сергей помнил лишь в общих чертах: доктор сцепился со стариком Линднером как западник со славянофилом, а Серёжа сделал несколько звучных, ловких и грамотных замечаний по деталям, а потом высказался за "третий", свой путь для России: дескать, Запад это Запад, Восток это Восток, а Россия это Россия, при этом и Линднера не поддержав: славяне сами по себе, а Россия сама по себе, вон мусульман в ней сколько ("И евреи", – хохотнул доктор)... да-да, и евреи есть, хотя хотелось бы поменьше ( "Точно, точно, молодой человек!" – с поспешной горячностью поддержал его старик Линднер) ... а в общем, да здравствует прагматизм, государственность и порядок; свобод широких нам ни к чему, от них одна расхлябанность и болтовня вместо дела, а при нашей огромной территории нужна строжайшая дисциплина, пусть даже и в ущерб кучке говорунов, зато государственности – прямая польза.

За столом кроме Сергея, учителя и доктора сидели отец и сын Линднеры, "мадам" Линднер – вторая жена старика, обычно державшаяся сзади сивокудрая блеклая сорокапятилетняя дама, чьё имя-отчество – весьма простое – почему-то никто не мог запомнить, Петина жена Лариса, породистая, сухощавая, высокая – на полголовы выше Петра – пепельная блондинка со всегда озабоченными нездешними глазами, и В.В.

Когда Сергей отговорился, на свободы набросились все, кроме доктора и Алексея: первый погрузил лицо в букет роз, доставленный к столу галантным В.В., и, казалось, ушёл в него от сотрапезников; второй по провинциальному основательно, уважительно к столичному изобилию и с видимым вкусом серьёзно закусывал.

Дамы увидели в свободах развал семьи и всестороннюю распущенность и безответственность, столь милую многим мужчинам, причём на удивление неожиданно и жёстко высказалась "мадам" Линднер – видимо, выпила или имела какие-то скрытые причины, – и Лариса вдруг нервно и жестоко заговорила о пьянстве, грязи, порнографии и т.д., что несли с собою безудержные свободы эти или лучше сказать – вольности; а "удерж" нужен недорослю-роду человеческому; и не только у нас... Зла была Лариса на кого-то, хотя на сотрапезников не смотрела, а глядела куда-то в тёмное окно... А Линднеры усматривали в вольностях-свободах прямой ущерб и убыток равенству и соборности...Впрочем, Линднер-младший был просто пьян и ему, узкогрудому, хмельное сильнее прочих било в голову, отчего он готов был вставать горою за любые мощно звучавшие идеи, основанные на силе и мужественном грохоте; или казался и хотел казаться пьяным и бранил свободы уже не вообще, а применительно к России: дескать, вшей бить не научились, а туда же – свободы подавай... Поначалу энергично поддакивавший ему отец глянул на него почти с испугом. Впрочем, скоро Пётр отвлекся к магнитофону, замотавшему ленту, а Сергей провозгласил над усталым столом, что в основе "несвободного" общества лежат молчание, ум и долг, а в основе "свободного"– язык, хитрость и деньги, что свободы нужны лишь маргиналам-одиночкам, чтобы гадить обществу или объегоривать его было вольготнее, и слабой, но болтливой интеллигенции, чтобы сесть на шею народа, и что такая интеллигенция размягчает мускулы нации и неспособна ничего сотворить – ни хорошего, ни плохого. Уж лучше неуч пусть что-нибудь отчебучит без обсуждений и сомнений, хоть какое-то дело, действие обозначит...

Здесь В.В. слегка похлопал.

– Уж чем-чем, а этим нас не удивишь, – вдруг брякнул доктор, вынув нос из роз.

И ладони В.В. замерли. Он взял рюмку и предложил тост за женскую половину стола человеческого, которой историей назначено примирять все мужские осколки и фракции между собою и действительностью: надо же детей рожать да подымать, что бы история ни чудила...

– За женский конформизм! Простите, если кому термин не по вкусу... Но без него род человеческий давно бы прекратился, сколь бы умных вещей мужчины ни наговорили. А женщины не умствуют и дело делают...

Женщины с искренним задором, а мужчины с галантной иронией захлопали: молодец В.В., всегда красиво и действенно всё поправит; хотя и тема, надо признать, беспроигрышная... Сергей поднял свою рюмку и увидел, что В.В., кивнув ему, поднимает свою навстречу. Выпили, В.В. крякнул смешно и подмигнул Серёже; столкнувшись с ним в коридоре, сказал просто и добродушно:

– А не переговорить ли нам? Попозже...

– ...Так как же? Сможете?

– ...Вот, слушайте, вот!.. Нет, не то...Сейчас найду, не волнуйтесь. Мысль вкратце такова...

– Конечно, конечно, смогу, – заторопился Сергей. Конечно, сможет, даже если для этого придётся уходить из своей редакции через окно. Уж он этого поезда не пропустит: сколько ждал на захолустном полустанке...

– ...Ага, вот! – Линднер вытащил седую львиную голову из полки.– Хотя...нет, это не так показательно, есть у Мережковского другое место, я его обязан найти. Ничего, подождите, нам спешить некуда...

– Вот и прекрасно. Идите теперь и поосторожнее с коньяком: многие на этом сломались.

– Да...да я ж не себе, – испуганно вспыхнул Сергей. – Ребята просят...

– Ребята... Так слушаем вас, Иван Петрович, слушаем внимательно. И молодёжь слушает, даже про коньяк забыла.

Линднер снова вынул покрасневшее от поисков лицо из полки и сокрушённо известил, что так и не нашёл нужной цитаты. Его живые большие тёмные глаза (очков он почти не носил) даже потускнели от усталости и разочарования: без цитаты он не мог...

– Впрочем, поиски натолкнули меня на другую мысль. Но это не для неокрепших молодых душ. Можете уносить свой коньяк и табак, молодой человек...

– Я весь внимание, Иван Петрович, – В.В. выпрямился в кресле, лёгким движением левой руки отправляя Серёжу из гостиной, что тот с облегчением и сделал: надо было осадить возбуждение от разговора с В.В. И когда ребята шумели над коньяком, Сергей сидел молча, потягивая одну и ту же рюмочку (хлопнул бы стаканчик, да давешнее предостережение В.В. вставало поперёк горла), глядел на друзей так, как будто совсем недавно их встретил, и думал, что они – мушкетёры, а он уже готовится стать тайным гвардейцем кардинала.

"И хорошо. Роман романом, королевы королевами, а жизнь и история свои оценки ставят. Кардиналам, в частности..."

 

Главы 7 и 8 ("Алёша" и "Пётр Линднер")

На начало